Воспоминания Ф. фон Драхенфельса.
Состоя
в последнее время командиром самой
штурмовой батареи на Малаховом кургане, я
постараюсь описать наше положение до
злополучного для нас дня 27 августа и самый
штурм на бастион Корнилова. И если простым и
правдивым моим рассказом мне удастся хоть
одного русского убедить в том, что мы,
малаховцы, штурмом 27-го числа не проспали,
как мне это не раз случалось слышать, то это
мне будет лучшею наградою за все, что я и мои
товарищи претерпели на Малаховом кургане.
До
4-го августа, т.е. до дня сражения на Черной,
нам каждую ночь удавалось исправлять на
наших батареях то, что днем неприятель
своими выстрелами разрушал; даже ров перед
валом, помощью потерны, ведущей под землею в
него, ежедневно исправлялся, и земля,
осыпавшаяся с вала, была выносима в мешках.
Самый вал и амбразуры постоянно
исправлялись турами и фашинами, а частью и
мешками, наполненными землею; так что
неприятельские ядра не пробивали вал и
потеря людей была у нас не очень
значительна. Бывший наш Камчатский редут,
которым французы владели уже с 250го мая, и
под ним устроенная 10-пушечная батарея, были
моими и соседних со мною батарей злейшими
врагами. Кроме того, мне страшно
доставалось от двух английских батарей,
которым я даже отвечать не мог, и
обстреливавших меня вдоль. Для того, чтобы
огонь был сколь возможно чувствителен
неприятелю, мы сговорились с командирами
соседних батарей обстреливать и разрушать
преимущественно одного врага, что нам
каждый раз и удавалось. Так что после того
неприятельская батарея долго, раз даже
около двух недель, молчала и исправлялась.
Конечно, каждый раз неприятель отвечал нам
со всех возможных сторон, отчего нам
порядочно доставалось; в особенности же от
англичан, так как они гораздо лучше
стреляли, и бомбы их лопались гораздо
правильнее, нежели у французов, над
которыми мы в меткости стрельбы имели
решительный перевес; но зато они нас
превосходили числом мортир, наделавших нам
много вреда. Они не жалели бомб, хорошо зная,
что почти каждая из них, попадая в наши
укрепления или в город, приносила нам много
зла. Так, одна бомба, упавшая прямо во вход
вышеупомянутой потерны, перебила и
изранила 28 человек; а другая английская
бомба ударила и лопнула прямо в команду
солдат, шедших на Малахов курган, чтобы
заменить перебитую прислугу при орудиях,
убила 30 человек из этой команды. У нас
мортир большого калибра было весьма
немного, и притом нам отпускалось очень
малое количество разрывных снарядов, так
что мы должны были весьма расчетливо с ними
обходиться, чтобы иметь возможность
разрушать ими неприятельские траншеи,
которыми они, хотя медленно, но весьма
близко к нам подвигались.
От
нас каждую ночь выходило человек 50 или 60
охотников, иногда и более, с одним или двумя
офицерами, чтобы мешать французам строить
свои апроши; при этом нам чрезвычайно много
помогали так называемые пластуны, наши
пешие казаки, если не ошибаюсь, они были с
Дона. У них была поговорка: "Где сухо - там
брюхом, где мокро - там на коленках". Таким
образом они вечером выползали,
высматривали, где французы работали, - потом,
возвращаясь на наши батареи и
приблизительно называя расстояние, рукою
указывали место, куда нам стрелять.
Удивительно было, как они в темноте никогда
не ошибались! Я им слепо верил, и, стреляя
картечью, я почти каждый раз слышал, как она
ударяла в туры и железные лопаты, которыми
работали французы. Главная цель наших
вылазок была - мешать неприятелю работать и
уничтожать то, что он сделал в прошедшую
ночь. При этом мы всегда старались обмануть
его своею численностью, для чего мы
поступали следующим образом: мы
разделялись на несколько партий, нападали
разом в нескольких местах на его рабочих,
которые тотчас же начинали стрелять по нас,
и, воображая большую вылазку, трубили по
всей линии тревогу. Затем, стоя всю ночь под
ружьем, они ожидали нашей атаки, которую мы
конечно и не думали делать, а занимались
уничтожением передних зигзагов и уносили
то, что только находили из оружия и рабочего
материала, иногда захватывая по несколько
человек пленных. Раз на подобной вылазке
удалось привезти нашим 2 маленькие 1/2
пудовые мортиры. В особенности памятна мне
вылазка ночью третьего июля тем, что мне в
первый и последний раз случилось убить
собственноручно одного француза, который
меня хотел заколоть штыком.
Итак,
мы защищались, как могли, до 4-го августа. Ко
всему мы привыкали - и к ежеминутной
опасности, и к дурной пище, которую варил
нам денщик из одного фунта мяса, но что
труднее всего было перенести, так это то,
что мы почти не находили время спать. Целый
день проходил в стрельбе и в разных
занятиях, а ночью-то именно нам спать и было
некогда. Тут мы, батарейные командиры,
постоянно должны были находиться на
амбразурах и на валу, чтобы указывать
рабочим, как и где работать. Летней короткой
ночи едва-едва хватало, чтобы к рассветы
исправить все то, что было разрушено за день,
и отвечать на пальбу неприятельских
батарей, которая всегда была с рассветом
самая жаркая.
От
этой бессонницы мы все исхудали и были до
крайности изнурены, так что не раз мне
самому случалось от утомления на миг
заснуть и спать до тех пор, пока один из моих
бомбардиров не разбудит известием, что или
какой-нибудь орудийный станок разбит, или
тому подобное что-нибудь случилось.
В
этом отношении наши солдаты находились в
лучшем положении; мы обыкновенно вызывали к
орудиям только самое необходимое число, а
остальные отдыхали в блиндажах, где они
почти не подвергались никакой опасности.
Кормили их отлично; каждый день они
получали хорошие щи с мясом, двойную порцию
каши и всего остального приварка, и по две
чарки водки в сутки. Каша их была очень
вкусная и так густа, что ее можно было
резать ножом. И, видя такую хорошую пищу, мы,
офицеры, являлись часто к ним в гости.
Но
при всех наших нуждах и трудностях нас
редко оставляло веселое расположение духа.
Перед разрушенною башнею у нас устроена
была длинная скамейка, которая называлась
нашим клубом. Здесь часто можно было найти
превеселую компанию, где звуки песен,
гитары, балалайки и громкого смеха
перемешивались с громом выстрелов и
лопавшихся бомб. Однажды мне захотелось
даже потешить французов: для этого я
прикрепил к ушкам
бомбы проволоку, на которую надел множество
бубенчиков, и выстрелил ею. Конечно, не знаю,
удалось ли мне их рассмешить или нет, но во
всяком случае они должны были удивляться
необыкновенным звукам при полете бомбы,
которая страшно бренчала и свистела. Но
часто наши веселые беседы кончались весьма
печально. Так, однажды вечерком в этом клубе
сидело нас несколько офицеров и солдат, с
нами была и наша сестра милосердия
Прасковья Ивановна, сидевшая против нас на
камне. Это была женщина простая, но
предобрая, которая своим хладнокровием и
неустрашимостью могла служить всем нам
примером. Все мы были как-то особенно
расположены к веселью. Кто пел, кто плясал
под балалайку, как вдруг слышим мы, что
летит бомба, и по звуку узнаем, что она
должна упасть близко от нас. И
действительно, она ударила в башню, а оттуда
скатилась прямо по направлению к сестре
Прасковье. По обыкновенному в таком случае
крику "Берегись! Наша!" каждый старался
остеречься как мог. Кто прилег на землю, что
прижался к стене или траверсу, пока не
миновала опасность. Когда все сбежались
посмотреть, что наделала бомба, то нашли мы
двух солдат тяжело ранеными, и старались
подать им первую помощь. В это время кто-то
из нас спросил: "Где же Прасковья
Ивановна?", так как в начале никто не
заметил ее отсутствия. Тут все бросились
искать ее, как один из солдат к нам подошел и
сказал: "Вот и нашу Прасковью Ивановну
убило, Царство ей небесное! Я нашел только
лоскуток ее черного платья". И
действительно, далеко от того места, где она
сидела, мы нашли ее тело, разорванное на
куски. Вероятно, бомба лопнула перед нею еще
во время полета, и осколками отнесло
несчастную так далеко.
Наконец
настало и 4-е августа, день сражения на
Черной. Боже! Как усердно мы молились о
счастливом исходе этого сражения! С каким
трепетом смотрели мы на сигналы,
выставленные на Мекензиевой горе; сигналы,
которые должны были извещать нас о том, что
происходит на поле сражения. Но
Милосердному Творцу не угодно было
исполнить мольбы стольких людей! Войска
наши отступили на прежнюю свою позицию, и
все осталось по-прежнему. Надеждам нашим на
избавление несчастного Севастополя от
осады не суждено было осуществиться и на
этот раз; и мы снова должны были ожидать
продолжения той
ежедневной бойни, в которой пало столько
храбрых русских воинов!
На
следующий день с рассветом неприятель
открыл по нас сильнейшее бомбардирование.
Бесчисленное множество снарядов прилетало
к нам и страшным образом разрушало бруствер
и амбразуры. Как я уже говорил выше,
недостаток в разрывных снарядах и мортирах
большого калибра был для нас весьма
ощутителен, так что мы прицельными своими
выстрелами только могли вредить
неприятельским пушечным батареям,
мортирным же не могли сделать почти ничего.
Из моих семи орудий почти все должны были
одно за другим замолчать, потому что у
одного был разбит станок, а у других
амбразуры были завалены до такой степени
фашинами и землею, что не было никакой
возможности прицелиться и стрелять. Во
втором часу пополудни, имея только всего
едва амбразуры, бывшие еще в исправности, я
прекратил огонь, зарядил все свои орудия
картечью и кроме того мешочками с ружейными
пулями; ибо мы убеждены были, что после
столь сильного бомбардирования непременно
последует штурм. Но под вечер французский
огонь стал утихать; англичане одни
продолжали шибко по нас стрелять, но к ночи
замолчали и они. Мы же, воспользовавшись
этим случаем, и принялись исправлять верки.
Тут только увидели мы весь ужас своего
положения! Ров был до такой степени засыпан
землею, что не было никакой возможности,
ходя в нем выпрямившись, не быть замеченным
французами, которые тотчас стреляли по нас
из близких траншей. Вал и амбразуры были так
взрыты, что каждое неприятельское ядро
могло пробить их насквозь, и мы должны были
употребить всю ночь напролет для
приведения их в такое состояние, чтобы была
возможность к утру опять открыть огонь; ров
же оставался в том печальном виде, в каком я
только что описал его. На рассвете мы
увидели, что французы, вероятно, всю ночь
работали, потому что траншеи их подвинулись
вперед на порядочное расстояние. Мы,
конечно, в эту ночь не думали делать вылазки,
так как все силы были употреблены на
исправления. Следующие дни бомбардирование
возобновлялось с каждым рассветом,
причиняя нам все более и более вреда.
Свеженасыпанный вал не мог долго устоять
бомбам; каждый день образовывались у нас
бреши, которые мы на день забрасывали
мешками с землею; потеря людей, наконец,
была страшная! Так, однажды я только
поставил к орудия 5 человека солдат, как
английская граната убила разом всех
пятерых. Тут, признаюсь, роптал я на судьбу,
отчего я остался жив, отчего меня не убило
вместе с моими товарищами! Но, видно,
милосердному Богу, который правит судьбами
нашими, угодно было вывести меня из столь
многократной опасности, и я теперь, слава
Ему, жив и здоров и неимоверно счастлив, что
мог хоть немного содействовать к славе
нашего оружия.
Столь
страшное бомбардирование продолжалось без
малейшей остановки целых 9 дней до 13 августа
включительно. Каждый день мы ожидали штурма
и теряли все более надежду отбить его или
хоть даже несколько часов удержать
атакующего нас неприятеля, при таких
разрушенных верках и такой ежедневной
потере людей из нашего гарнизона.
Не
будучи лично свидетелем всех ужасов этой
войны, невозможно представить себе всего
того, что происходило у нас в эти дни. При
совершенно чистом небе солнца не было видно
от дыму, пыли, земли, осколков и тому
подобных, что наполняло воздух во все это
время. Все наши земляные насыпи были так
рыхлы, что каждая бомба глубоко углублялась
и разрывалась, далеко разбрасывала землю и
била наших осколками и каменьями. В эти дни
у меня было лицо все в крови от песку и
камешков, а движение рук и ног было
сопряжено с невыносимою болью от синяков,
которые произошли от разлетающихся по
воздуху камней и т.п. Едва-едва успевали мы
отправлять раненых на перевязочный пункт,
трупы уже убитых относились только по
ночами, и мы так привыкли к ним, что
постоянное присутствие их не производило
на нас ни малейшего впечатления. Но
постоянно слышать вопли несчастных раненых
раздирало нам сердце. Особенно сильно
страдающие почти только и умоляли нас об
одном: оказать им единственную милость,
заколоть или застрелить их. И действительно,
многим это была бы большая услуга! Однажды
мне случилось слышать, что за одним
траверсом кто-то громко молился; я
догадался, что это должен быть раненый, один
из тысячи моих страждущих товарищей, и,
зайдя за траверс, я нашел там одного из
наших молодцов матросов, с одной оторванной,
а другою раненою ногой. Как он мне сказал, он
был брошен теми, кто был поручен его отнести
до перевязочного пункта. Увидя меня,
несчастный ухватил меня за ноги и именем
Бога и всего святого просил, чтобы я его
заколол! С трудом я мог от него вырваться,
чтобы бежать за носильщиками, отыскал их и
со слезами умолял их отнести его и не
бросать. Я уверен, что каждый севастополец
согласится со мною, что подобные сцены,
свидетелями которых так часто приходилось
нам быть, особенно тяжело ложились на душу и
были одними из главных трудностей,
пережитых нами.
14го
августа огонь был немного слабее, и к нам
приехал любимый нами князь Михаил
Дмитриевич Горчаков. Этот бодрый и бравый
старик обошел, несмотря на все еще
продолжавшийся адский огонь, все наши
батареи и благодарил нас, чем снова до такой
степени ободрил нас, что надежда с Божьей
помощью еще раз отбить штурм к нам
возвратилась! Перед своим уходом князь
приказал представить ему из каждого рода
войск, защищавших Малахов курган, по одному
офицеру, наиболее отличившемуся при
предшествовавшем бомбардировании. Храбрый
комендант наш капитан-лейтенант Петр
Алексеевич Карпов представил соседа моего
по батареям - лейтенанта Панферова, меня и
одного пехотного офицера Модлинского
резервного полка, которого фамилию я, к
сожалению, забыл; помню только, что я и все
мы весьма обрадовались, что именно на него
пал выбор. Конечно, не могу я согласиться,
чтобы мы трое могли отличиться более наших
товарищей, потому что каждый из нас
переносил то же самое и так же свято
исполнял свой долг, как и мы; но я уверен, что
каждый читающий эти строки согласится со
мною в том, что в обложенном городе почти
нет возможности защитникам выказаться
одному перед другим!
Князь
Горчаков спросил нас, какие мы имеем ордена,
и дал каждому следующий по старшинству знак
отличия. Когда же я ответил, что никаких
крестов еще не имею, то он, прикрепляя мне на
грудь орден Святой Анны III
степени с мечами,
сказал мне, что жалеет, что должен дать мне
такую малую награду, но надеется в скором
времени иметь случай наградить меня больше.
Начальник штаба генерал-адъютант Коцебу
написал тут же, на пустой пороховой
бочке, приказ по армии о назначении нам
розданных наград, князь подписал его и
показал каждому из нас, поздравляя и
благодаря с обычною своею сердечностью. Не
нахожу слов сказать, как я радовался и
гордился этою наградою, которую я получил
столь лестным для меня образом. Ни на какую
ленту или звезду я бы и теперь не променял
этот маленький крестик. Еще до этого случая
я был уже несколько раз представлен к
наградам и получил впоследствии, кроме Анны
III
степени, еще орден Станислава II степени
с мечами; награда эта льстила мне не менее
первой уже тем, что с 22х лет от роду щеголял
с крестом на шее и считал себя вполне
награжденным за мое трехмесячное
пребывание на Малаховом кургане.
С
14го по 27е августа был неприятельский огонь
хотя слабее предшествовавших дней, но все
еще так силен, что мы едва успевали
исправлять по ночам только наши амбразуры;
вал и ров не представляли уже более никакой
преграды неприятелю. Каждый прицельный
пушечный выстрел пробивал нашу насыпь, и
потеря людей была страшная. Предпринимать
вылазки мы могли очень редко, потому что
всякий должен был по ночам работать, а
французы между тем подвинулись к траншеям
на столь близкое расстояние от рва, что мы
перебрасывались ручными гранатами. При
этом мы обыкновенно давали
трубке погореть некоторое время в гранате,
иначе французы тотчас перебрасывали ее
назад, и тогда наши гранаты ранили и убивали
наших же. Гарнизон наш состоял из
резервного Модлинского пехотного полка,
который до такой степени потерпел от этого
поистине адского огня, что, по ежедневно
подаваемому коменданту списку о числе
налицо находящихся штыков, в день 27го
августа в нем было только 394 человека нижних
чинов на бастионе. Это обстоятельство,
близость французом (траншеи которых
находились от рва на 30 шагов), наконец,
состояние наших укреплений вполне нас
убедили, что если только французы
предпримут штурм, то мы, малаховцы,
непременно будем уничтожены и Малахов
курган будет ими занят. Единственная же
возможность для нас удержать победу и в
этот день за собою состояла в том, чтобы
атака со стороны города удалась и
неприятель был бы снова выбит.
Так
наступил день 27го августа. С рассветом мы
заметили, что неприятель всю ночь работал и
еще более подвинулся траншеями вперед. Мы
рассчитывали, что если бы противники наши
предполагали на сей день штурм, то дали бы
ночью людям своим отдых, и потому почти были
уверены, что и этот день пройдет, как и все
предыдущие: тем более, что и перестрелка
была открыта обыкновенная. Но вскоре
убедились мы в совершенно противном. С 9
часов в траншеях стало собираться
множество народа, о чем тотчас, т.е. в 9 же
часов утра, дано была знать через адъютанта
нашего коменданта, лейтенанта Вульверта, г.
начальнику войск на Корабельной стороне
Севастополя генерал-лейтенанту Хрулеву. В 11м
часу мы слышали бренчанье полевых орудий,
привозимых в траншеи, и ясно видели, что
траншеи битком набиты войсками. Во все это
время посылались известия ко всем в городе
находящимся начальникам. К несчастью, я не
могу назвать последующих посыльных, потому
что и не знаю, кто именно посылался, но сам
слышал, как начальник войск на Малаховом
кургане, генерал-майор Буссау Петру
Александровичу Карпову при
мне говорил, что он уже четвертый раз
посылает к генерал-лейтенанту Хрулеву с
просьбою об усилении нашего гарнизона. Это
было, если не ошибаюсь, около 11ти часов.
Около того же времени пришел к нам флигель-адъютант
Воейков. Осмотря наши батареи, он спросил
нас, надеемся ли удержать наступающих
французов хоть несколько времени. На ответ
капитана Карпова, что нет никакого сомнения,
что штурм сейчас же последует и мы не в
состоянии отбить его, флигель-адъютант
Воейков ушел от нас к генерал-лейтенанту
Хрулеву, чтобы доложить о нашем положении и
просить усилить наш гарнизон. Замечая все,
что происходило в траншеях, мы сильнее
стали по ним стрелять. Но неприятельские
батареи, отвечая нам, начинали разрушать
наши только что исправленные амбразуры, и
мы, опасаясь, чтобы они снова не засыпались,
вследствие чего мы не в состоянии были бы
стрелять по атакующему неприятелю, должны
были прекратить огонь и зарядили наши
орудия картечью и кроме того мешочками с
ружейными пулями и мелкими осколками. Ко
всякому орудию я приставил часового,
который смотрел через вал и должен был
наблюдать за неприятелем. Ровно в 12 часов
все неприятельские батареи разом
выстрелили залпом, и по этому сигналу
началась атака. Французы ее произвели
чрезвычайно ловко; опасаясь нашего
артиллерийского огня, они шли не густыми
колоннами, а рассыпным строем, выскакивали
из траншей и почти в то же мгновение были на
валу. Я выстрелил залпом по ним и приказал
снова зарядить. Сам я находился при
последних моих двух орудиях, которым мог
обстреливать вдоль всю нашу куртину до 2го
бастиона и этим более всего вредить
атакующим. В то время как я помогал во
второй раз заряжать одно из этих орудий,
получил я легкую рану пулею в левую ногу.
Чувствуя, что рана совершенно ничтожна, я,
после выстрела, побежал к другому орудию, у
которого вся прислуга, исключая одного,
была убита. Орудие же был заряжено, и, сам
выстрелив из него, я выхватил у двух
пехотных солдат, около меня находящихся,
ружья из рук, приставил их к орудию и только
что принялся показывать им, как с ним
обходиться, как вдруг оба упали мертвыми. Не
имея здесь более прислуги, я хотел бежать к
первому орудию, но перевернулся, упал и
находился некоторое время в
бессознательном состоянии. Но, опомнясь и
осмотревшись, я увидел, что голенище сапога
и панталоны с левой моей ноги сорваны, нога
же моя, раскрасневшись, сильно болела. Но,
вскочив и пробуя наступать, кое-как я
добрался до первого орудия и здесь получил
снова удар осколком сверху. Посмотревши
наверх, я увидел, что французы улеглись на
валу и оттуда стреляли и бросали в нас всем,
что попадало им под руки. Таким образом они
перебили у меня почти всю прислугу. Со
злости я хотел сам чем-нибудь в них бросить,
и, оглядываясь, не найду ли чего, заметил за
собой хороший осколок; но, поднимая его,
увидел, что французы уже с тылу вошли в мою
батарею и четверо из них хотели, очевидно,
напасть штыками на двух наших солдат,
которые также готовы были защищаться; я им
крикнул: "Ну-ка, ребята, покажите, что
такое русский штык!" Оба они кинулись на
одного француза, но вмиг были заколоты
остальными. Поднятый мною осколок я бросил
во французов и только что успел поднять
новый, как получил удар прикладом по плечу,
который, свалив меня, сломал лопатку и два
ребра в левом плече. Случилось это так, что в
то время, когда все внимание мое было
обращено на французов, шедших на меня с тылу,
т.е. со стороны нашей башни, те из них,
которые находились на валу, перелезли уже
оный и напали на меня сзади и прикладами
повалили меня на землю. Тогда я
уже и левой рукою совершенно не мог
владеть, левая же нога моя страшно распухла
и болела, но, видя свою собственную кровь,
злость во мне кипела так сильно, что,
несмотря на то, что был один против
нескольких французов, боровшихся со мною, я
долго не выпускал из рук осколка, имея
твердое намерение перебить их всех или
умереть на месте. Но вскоре они меня бросили,
и я остался распростертым на земле, не
будучи в силах шевельнуть ни одним членом.
Тем временем перестрелка продолжалась.
Вдруг услышал я свист пуль со стороны
города! Это наши, которые идут на приступ
отбивать уже потерянный курган! Боже, как
искренне я желал им успеха! Но увы, недолго
слышал я этот свист, он стал все реже и реже
раздаваться и, наконец, совершенно утих; и
так как он до позднего вечера не
возобновлялся, то я убедился, что Малахов
курган пал, а, может быть, с ним и весь
Севастополь! Лежа раненым, я ничего более
себе не желал как смерти! Как пенял я на
одного проходящего француза, который,
вероятно, имея намерение доколоть меня,
ударил в меня штыком, но вместо того чтобы
попасть в спину, куда метил, проколол мне
правую руку выше локтя; я страшно досадовал
на него, что он не умел распорядиться со
мною лучше!
Оказалось,
что в этот день только Малахов курган был
взят французами, и когда я поздно вечером
был отнесен в
лагерь французской дивизии Боске, то там
все были в страшном волнении, ожидая, что
наши русские снова постараются отнять ими
занятый бастион. Но тут скоро адъютант
дивизионного генерала, капитан Фе (Faye) открыл палатку, в которой я лежал, и
сказал мне: "Вот видите, ваши отступают;
весь Севастополь горит; а известно, что
русские все жгут, когда они отступают" (Ему,
вероятно, вспомнилась история Москвы, когда
он это говорил!). Я убедился в
справедливости его слов и, признаюсь,
горько заплакал. Так на меня подействовала
мысль, что Севастополь пал.
С
лагеря меня повезли в госпиталь при
Камышевой бухте, где я находился до
последнего числа октября. Там я видел около
300 совершенно новых мортир огромного
калибра и бесчисленное множество бомб,
только что привезенных, которые все были
назначены к осаде Севастополя. "Слава
тебе господи, - подумал я, - что бойня
прекратилась и что этим адским машинам не
достанется более пролитая кровь наших
храбрых солдат". Оттуда на две недели
переправили меня в госпиталь, устроенный в
доме русского посольства в Константинополе,
и, наконец-то, уже на остров Принкипо в
Мраморном море, где я встретился с
некоторыми из моих товарищей, взятых в плен
также на Малаховом кургане. 27го января, при
размене пленных, я прибыл в Одессу, откуда
отправился тотчас же в Крым, к 8й легкой
батарее 12й артиллерийской бригады, в
которой я числился поручиком, но она
находилась в Береславе Херсонской губернии,
где снова формировалась, так как она почти
совершенно была уничтожена в Севастополе.
Страдая
сильно последствиями ран, я должен был в 1859
г. оставить столь любимую мною службу; но,
отправляясь к целительным Теплицким водам,
я по трехгодичном лечении возвратился
совершенно здоровым, и только при дурной
погоде страдаю иногда болями в плече и в
ноге.
Читателю
может показаться странным, что в
особенности под конец моего рассказа я
исключительно почти говорю о себе, но,
строго придерживаясь истины, я могу только
рассказать то, что видел сам; а так как, во
время штурма, я не мог узнать, что
происходило на соседних со мною батареях,
то и умалчиваю о том в надежде, что товарищи
мои сами напишут свои приключения, которые
не могут быть без интереса, так как они
гораздо долее меня находились на Малаховом
кургане.
В
заключение считаю не лишним сказать
несколько слов о храбрости наших солдат. Мы,
офицеры, не только любили и уважали их, но мы
с ними сроднились; да иначе и быть не могло.
Мы питались одною пищею, спали с ними на
одной платформе, и они, видя весь ужас
положения, страдали тою же сердечною
скорбью об исходе осады, как и мы. Молодцами
они были все, в особенности наши матросы,
которых, к несчастию, осталось под конец
весьма мало. Но и артиллеристы, и по
недостатку их, к орудиям приставленные
пехотные солдаты вполне понимали, что за
Богом молитва, а за Царем служба у русского
солдата не пропадет! Под конец осады к нам
присылались взамен убитой прислуги даже
ополченцы; надобно было видеть, с каким
рвением они исполняли свои обязанности, как
они привыкали скоро и потом смеялись над
вновь прибывающими, которые иногда
кланялись неприятельским пулям. Одним
словом, мне кажется, что русский солдат
вполне доказал, что ни один другой солдат
всего мира не в состоянии перенести того,
что наш без уныния переносит. И если здесь
не рассказываю об особенных подвигах
храбрости, оказанных одним или другим, то
это потому, что я только говорил собственно
о прислуге моих орудий, а известно, что
место артиллериста есть при своем орудии,
следственно, вся его храбрость может
состоять только в хладнокровии,
благоразумии, наконец, в неустрашимости, и
всеми этими качествами наш солдат владеет
вполне.
Никогда
бы не решился я писать это повествование, в
котором так мало, должно быть, заключается
интересного для постороннего читателя,
если бы не побудило меня к тому чрезвычайно
любезное воззвание Вашего Императорского
Высочества и та цель, которую я уже высказал
в начале моего письма, а именно, чтобы
убедить хоть нескольких в том, что мы
Малахов курган защищали до последней
крайности и штурм 7го августа на оный курган
не проспали.
Вашего Императорского Высочества
Всепокорнейший слуга
Федор фон Драхенфельс
С-Петербург,
29 ноября 1870 г.
Для выхода на главную страницу нажми пуговицу.